Православное пренебрежение к практицизму проявилось не только в когнитивных особенностях российской науки - в свойственных ей методах познания и стиле мышления, но и в ее социальных характеристиках. Она всегда, в основном, ставила перед собой просветительские, мировоззренческие, познавательные, но не коммерческие цели, что нашло выражение и в ее общих ориентирах, и в нормативных способах поведения ученых. В результате, например, ей были малознакомы громкие споры о приоритете, которыми история западной науки была полна со времен скандала между Ньютоном и Лейбницем. А такие потенциально прибыльные открытия, как, скажем, совершенные Ползуновым или Поповым, никто не стремился коммерциализировать или, по крайней мере, должным образом оформить их приоритет (именно поэтому, в частности, изобретателем радио был признан не Попов, а Маркони). Отсутствие у российских мыслителей стремления заработать своим научным трудом замедлило формирование в России профессии ученого. В отличие от представителей западной науки, характеризуемых А. Зиманом как "купцы истины" (Ziman, 1968), для российских интеллектуалов был характерен не "купеческий", а скорее “толстовский” образ жизни. Они занимались наукой не ради того, чтобы прокормиться, а для того, чтобы самореализоваться и удовлетворять свое любопытство (но за государственный счет), а кормились за счет своих имений и других подобных источников доходов. И симптоматично, что такие представители российской науки как, скажем, К. Э. Циолковский не были профессиональными учеными, зарабатывая себе на жизнь и на занятие наукой чем-то другим. На первый взгяд, эти традиции повернулись вспять в советское время, когда власть поставила перед учеными конкретные - оборонные, идеологические и т. п. - задачи, придала прагматическую направленность их работе и стала за нее платить. Однако прагматическая переориентация коснулась науки в целом, сами же ученые по-прежнему больше напоминали вольных художников, чем "купцов истины" - хотя бы потому, что ничего не могли продать. Да и вообще советские условия, сами явившиеся выражением российского менталитета, не нивелировали его проявления в отечественной науке и ее соответствующие особенности, а лишь привели к тому, что эти особенности стали проявляться несколько иначе, нежели прежде. Поэтому ее специфику можно с равным успехом проследить как в досоветское, так и в советское время. Так, если одной из психологических предпосылок западной науки послужил индивидуализм, сформировавшийся под влиянием протестантизма и во многом ответственный за утверждение характерного для нее атомистического стиля мышления, то в российской культуре - и тоже под влиянием православия - место индивидуализма традиционно занимал коллективизм, существовавший в форме не стремления помогать ближнему (оно более характерно для рационального индивидуализма: помогу я, значит, помогут и мне), а патриотического культа служения обществу, который проявился и в науке. В российской научной среде этот культ выражался в обостренном реагировании на нужды общества, в непосредственном проецировании его общих потребностей на уровень индивидуальной мотивации ученых. М. Г. Ярошевский, например, показал, что такие представители российской науки как И. М. Сеченов и И. П. Павлов свою научную деятельность подчиняли решению не личных или узкопрофессиональных, а общесоциальных проблем, в результате чего основные запросы и особенности российского общества нашли яркое выражение в том пути, которым шла российская наука. Это отразилось не только в известных особенностях нашей гуманитарной науки, но и в специфике вклада, который внесли в мировую науку российские естествоиспытатели. “Если Германия дала миру учение о физико-химических основах жизни, Англия - о законах эволюции, Франция - о гомеостазе, то Россия - о поведении” (Ярошевский, 1996, с. 29), поскольку “категория поведения сформировалась в духовной атмосфере этой страны и придала самобытность пути, на котором русской мыслью были прочерчены идеи, обогатившие мировую науку” (Там же, с. 29). Патриотический настрой российских ученых имел обратной стороной забвение их личных интересов, таких, например, как забота о приоритете, а подчас выражался в альтруистических образцах поведения, которые не имели прецедентов в мировой науке. Выразительный пример такого плана приводит В. П. Карцев. Для исследования животного электричества француз Л. Гальвани пользовался легушачьими лапками, англичанин Г. Кавендиш - услугами своего слуги, а русский ученый В. В. Петров - срезал кожу с собственных пальцев (Карцев, 1984). Слово же "служащий", которым советские интеллигенты определяли свое социальное происхождение во всевозможных анкетах, по всей видимости, не было случайным порождением бюрократического лексикона. В его звучании можно не только найти аналогии с выражениями вроде "служилый люд", но и уловить отголоски культа служения обществу, характерного для российской интеллигенции и доведенного до крайности советской идеологией. Стремление служить обществу традиционно усиливалось мессианским самосознанием, характерным для России вообще и для российской интеллигенции в особенности. Вообще мессианские настроения очень характерны для ученых, и не только российских. Л. Куби, например, обобщая свой опыт психотерапевтической работы с представителями американской науки, пришел к выводу о том, что “ученым, особенно молодым, часто свойственна уверенность в том, что их теории перевернут мир. За этой скрытой мегаломанией стоят не только амбиции молодого исследователя, но и его мечты о всесилии, зародившиеся в раннем детстве” (Kubie, 1960, р. 265). Подобный - индивидуалистический - мессианизм (Я переверну мир) в российской науке, в силу доминировавших в ней настроений, приобретал коллективистские формы, превращаясь, соответственно, в мессианизм коллективистский. Ярким выражением подобного синтеза коллективизма и мессианизма служили, например, представления о предназначении науки, высшая цель которой виделась не в решении бытовых проблем, а в "великом преобразовании природы и общества”. Коллективизм и культ служения обществу привели к тому, что одна из главных психологических предпосылок научного труда на Западе - мотивация достижения - приобрела в российской науке существенную специфику. Если там она выступала как мотивация индивидуального достижения, как потребность добиться личного успеха, то в нашей науке - в основном, как мотивация коллективного достижения, потребность сделать что-то важное, но не для себя лично, а для страны, внести весомый вклад в "общее дело" . Лишенная опоры в прагматизме и индивидуализме, составлявших психологических основу западной науки, российская наука компенсировала это за счет не только коллективизма, но и интеллектуализма как одной из основных характерик отечественной культуры. Интеллектуализм проявлялся в том, что интеллектуальный труд был у нас до недавнего времени престижен сам по себе, вне зависимости от величины вознаграждения и значимости создаваемого продукта, в представлении о самоценности научного мышления, в настоящем культе эстетики, “красоты” мысли, в чрезвычайной популярности людей, таких как М. К. Мамардашвили, для которых мышление было их образом жизни. Этот интеллектуализм, вообще характерный для российского общества или, по крайней мере, для его образованной части, был особенно выражен в российской науке - в силу того, что главный носитель интеллектуализма - интеллигенция была предельно сконцентрированной в науке, а не равномерно распределенной по различных сферам интеллектуальной деятельности, как в других странах. В дореволюционной России “почвой для оседания кочевой российской интеллигенции ... была наука” (Федотов, 1990, с. 439), предоставляя ей, всегда находившейся между “молотом власти и наковальней народа” (там же, с. 434), своеобразное "убежище". В советские годы наука также предоставляла интеллигенции "убежище и защиту от буйства и насилия российской и социальной жизни" (Mirskaya, 1995, р. 559). И, поскольку это "буйство" продолжается и поныне, то отечественная интеллигенция по-прежнему вынуждена использовать науку как "убежище" - по крайней мере, психологическое, где можно укрыться непреходящими ценностями. Естественно, описывая непрагматичность российской науки, все же трудно избежать прагматического вопроса - о том, как, позитивно или негативно, специфика российского национального характера отразилась на российской науке, а психологические особенности последней - на ее результативности. Влияние особенностей российской менталитета на отечественную науку столь же противоречиво, сколь и сам этот менталитет. Противоречивы и оценки данного влияния. Согласно одной крайней позиции, нет ничего более способствующего научному познанию, чем российский национальный характер. Например, потому, что “наше историческое воспитание не позволяет нам коснеть на какой-нибудь односторонней точке зрения: оно сделало нас особенно способными к усвоению чужих идей, приучило черпать идейный материал отовсюду, заставляет нас совершать синтез разнообразных точек зрения, а вместе с тем приводит к исканию более широкого понимания общественной роли науки, которое устраняло бы занятие наукой только из-за мимолетной злобы дня или ученого любопытства, ставя ему целями жизнь и знание” (Кареев, 1992, с. 182). Согласно прямо противоположной позиции, наука, аккумулировавшая в себе ценности западного общества, противоречит особенностям российского менталитета и всегда была у нас "странным ребенком" (Mirskaya, 1995). Данная позиция аргументируется таким образом: "достаточно подчеркнуть такие черты, вытекающие из ментальности древнерусской крестьянской общины и усиленные (как это ни парадоксально) коммунистической пропагандой: нетерпимость, враждебность к тем, кто выделился благодаря своим успехам, недоверие к людям, вовлеченным в интеллектуальный труд. Комбинация этих черт создает психологическую основу негативных установок по отношению к ученым и их работе" (там же, р. 721). Наверное, обе эти позиции верны, но обе верны лишь отчасти - как и любые попытки "выпрямить" нелинейное, свести комплекс сложных явлений к простому и однозначному знаменателю. Но трудно не согласиться с тем, что “социальный институт науки просто не сформируется и не сможет существовать в таком обществе, фундаментальные ценности которого несовместимы со специфическими ценностями науки” (Юдин, 1993, с. 88). В нашем же обществе этот институт не только сформировался, но еще недавно поражал весь мир своими габаритами и достижениями. Такие особенности российского менталитета, как мечтательность, оторванность от реальности и т. п., имели в науке весьма нелепые проявления, выражаясь, скажем, в склонности к различным утопическим проектам (вспомним лысенковские программы, идею построить коммунизм, проекты переброски сибирских рек и др.) Но эта же мечтательность нашла выражение в “романтическом сциентизме” - вере советских людей в то, что наше будущее ждет нас не на Земле - в скучных конфликтах между политиками, а в космосе - в увлекательных контактах с другими цивилизациями, и вообще науке по силам решить все основные проблемы человечества. “Романтический сциентизм” способствовал щедрым расходам на науку, высокому статусу научного труда и его превращению в одну из самых престижных профессий. А выделение СССР на космические исследования больших (в сопоставимых ценах) сумм, нежели современной Россией расходуется на всю науку, объяснялось не только амбициозным желанием быть “впереди планеты всей”, нуждами ВПК и “милитаристским сциентизмом” (хотя и ими тоже), но и массовым интересом к неизведанному, устремленностью в Космос и т. д., весьма родственным неуемному "стремлению вдаль", которое было характерно для наших предков. Оторванность от реальности была во многом ответственна за отсутствие иммунитета к таким учениям как марксизм, за утверждение “неонтологического” стиля мышления, характеризующегося выдаванием желаемогого за действительное, за догматизм и "вербализм" общественной науки. Но она же способствовала большей раскрепощенности мышления и подчас давала, причем в массовом масштабе, те же эффекты, что и современные методы стимуляции творчества, такие как брейнсторминг или синтектика, основное назначение которых - освободить его от скованности логикой и реальностью. Гипертрофированный коллективизм, отсутствие должной заботы о закреплении приоритета и лицензировании открытий ослабляли индивидуальную мотивацию, а подчас наносили ущерб самим же коллективным интересам. Например, вследствие того, что один из главных символов советского режима - автомат Калашникова - не был своевременно запатентован, не только его создатель (фамилия которого, согласно данным Института Гэллопа, в советские времена была самой известной в мире русской фамилией - благодаря широчайшей популярности изобретенного ее носителем предмета) не заработал заслуженных миллионов, но и страна понесла большой ущерб. Однако тот же самый коллективизм создавал сильную коллективистскую мотивацию и не выглядел таким уж нелепым в науке XX века, справедливо характеризуемой как деятельность научных групп, а не ученых-одиночек. Огромное количество недоведенных, не использованных научных идей, поражающее воображение зарубежных ученых и, особенно, предпринимателей , тоже было результатом не только неспособности нашего общества использовать новое научное знание, но и непрагматичного отношения самих ученых к своим идеям. Но одновременно отсутствие заботы о коммерциализации и практической реализации научного знания сделали возможной своеобразную “российскую нирвану” - психологический коррелят социально-экономического “застоя”, проявлявшийся в неспешном образе жизни, свободной от каких-либо экономических принуждений, и соответствующем состоянии умов. Эта "нирвана" во многом способствовала научному творчеству, ведь одна из его главных психологических предпосылок - спокойствие и безопасность, которые большинство ученых ценит выше, чем высокие гонорары или успешную карьеру (The nature of creativity, 1988). И не случайно ученых, живущих в западных странах, отличает почти полное отсутствие интереса к административной работе и политике (idid., р. 404). А история науки свидетельствует о том, что во время различных социальных встрясок, таких как войны, революции, всевозможные “перестройки” и глобальные реформы, равно как и после них наука, как правило, оказывается в неблагоприятных условиях, и продуктивность научного труда заметно снижается, причем все эти пертурбации на более организованных сферах интеллектуальной деятельности, таких как наука, сказываются хуже, чем на менее организованных, таких как, например, искусство (ibid., р. 415). "Созерцательность", центрация на глобальных смысложизненных проблемах, преобладание умозрительных способов их анализа сдерживали развитие экспериментальной науки, удаляли науку от практики, замедляли формирование профессии ученого. И эти же свойства российского менталитета способствовали развитию гуманитарной науки, послужив основой ярких и самобытных систем научного знания. Да и такая особенность этого менталитета как повышенная революционность, оставившая кровавый след в нашей истории, совсем иначе проявила себя в науке, обозначившись здесь как склонность к научным революциям, стремление к самобытности и новизне. М. М. Пришвин однажды заметил, что из любой трудно разрешимой ситуации есть два выхода: либо бунт, либо творчество. В истории российской науки бунт (например, против картезианства), как правило, воплощался в творчество. В результате наша страна обладала удивительно приличной наукой на фоне примитивной промышленности, неразвитого сельского хозяйства и т. д. А такие мыслители как В. С. Соловьев, Н. А. Бердяяв, А. И. Ильин, перечислять которых можно очень долго, воплотили собой не только глубину научной мысли, но и ее особую культуру, специфику российского мышления и российской науки, и их идеи вряд ли могли родиться в какой-либо другой стране. Более современный пример - наши нынешние ученые-гуманитарии, эмигрирующие за рубеж, где в оторванности от российской интеллектуальной почвы их творческий потенциал быстро затухает . Наконец, особенности российской науки, предопределенные спецификой российского менталитета, сильно отличаясь от оснований западной науки Нового Времени, органично вписываются в методологию новой - "постнеклассической" (Степин, 1990) - науки, для которой характерны легализация интуиции, ценностной нагруженности знания и т. п. И поэтому можно утверждать, что психологические особенности российской науки, тесно связанные с православием и выражающие специфику российского менталитета, во многом предвосхитили формирование современной методологии научного познания. Можно сформулировать и более ответственное утверждение - о том, что эта методология сформировалась не только вследствие разочарования общества в традиционной - позитивистски ориентированной - науке (и ее разочарования в самой себе), но и в результате произошедшей в XX веке конвергенции трех специфических видов науки - западной, восточной и российской, сближение которых пошло на пользу и каждой из них, и той Науке, которая не признает государственных границ.
Ви переглядаєте статтю (реферат): «Коллективистский мессианизм» з дисципліни «Психологія і методологія»