"Дух управляет материей". Таким изречением известный историк французской республики Тьер резюмировал сущность своего философского мировоззрения.
Но это чисто догматическое положение уместно скорее в психологическом трактате, чем в истории революций, к которой оно, к сожалению, вовсе не применимо.
К диаметрально противоположному выводу пришел бы, вероятно, и сам Тьер, если бы он задался целью определить точнее психологические, или вернее, психо-паталогические элементы, управлявшие французским обществом в 1785-1793 годах. Если бы он установил надлежащую умственную обсервацию над современной тому моменту народной массой и наряду с этим задался бы определением и разоблачением истинных мотивов ее поступков, то это привело бы его, как и нас, к заключению, что в сущности человек властвует над ходом революционных событий только фиктивно, в действительности же он лишь переживает таковые, без всякой реальной возможности ими управлять или руководить; что напротив, никогда его ум не господствует менее над событиями, как в подобные моменты, и что, наконец, никогда он и сам не бывает более рабом слепых и непреодолимых законов случайности, как во время таких исторических переломов народной жизни.
Мы попытаемся доказать в настоящем труде, что в периоды революций, в обществе данной страны наблюдается обыкновенно и притом одновременно - с одной стороны значительное понижение умственных сил, а наряду с этим, с другой, победоносное пробуждение первобытных, чисто животных инстинктов, и что таким образом оно в подобные периоды оказывается всецело во власти стихийных, не поддающихся никакому умственному контролю порывов и побуждений.
Среди овладевающих в подобные моменты всем обществом инстинктивных движений едва ли не первое место должно быть отведено паническому страху.
Во всех поступках, за которые единственным ответственным лицом является анонимная толпа, страх несомненно играет выдающуюся роль. Во времена войн, как внешних, так и внутренних, равно как и во времена революций, это чувство страха сообщает нередко ходу событий самое непредвиденное, но вместе с тем и самое непредотвратимое направление, вводя эти события в такие русла, изменить которые затем уже никто не в силах. История всех войн и революций - это история панических страхов толпы. Эти народные движения изменяются в своих симптомах и конечных результатах сообразно особенностям каждой эпохи, но почти всегда одинаковы по своим внешним проявлениям.
Даже во время франко-прусской войны 1870-1871 гг. мы еще могли наблюдать, как развивался этот бессмысленный панический ужас, в борьбе с которым были бессильны самая величайшая энергия и самая беззаветная храбрость. Из ряда фактов, подтверждающих это, довольно привести в пример хотя бы Бомон(1). В течение осады Парижа его жителями овладевал удивительный специальный невроз, похожий на эпидемическую лихорадку. Перед глазами осажденного населения вдруг вставал грозный призрак измены и, словно тяжелый кошмар, душил народ, которому изменяло военное счастье.
Каждый день возникали самые невероятные, самые нелепые слухи. Они распространялись с быстротой молнии и приводили население в глубокое уныние. В подобные минуты народ, казалось, был готов принять самые невозможные решения, подсказываемые ему отчаянием... Но затем, обыкновенно, с течением времени, обнаруживалось, что чудовищно-раздутая весть была лишь праздной выдумкой, не имеющей ни малейшего реального основания и паника улегалась до следующего ближайшего случая...
Заглядывая в историю средних веков, в эпоху, когда особенно свирепствовали физические и моральные эпидемии, вроде чумы, суеверий, веры в колдовство и т. п., мы и там наблюдаем, как много раз, эпидемически распространяясь, паника овладевала толпой, вселяя неописуемый ужас в души суеверного населения Европы. Разражались нередко самые невероятные припадки всеобщего, поголовного безумия; страх перед воображаемой опасностью переходил в действительный бред преследования, и так как преследуемые в известных случаях легко превращаются сами в преследователей, то на этой почве разыгрывался целый ряд ничем иначе и не объяснимых жестокостей и ужасов.
Чтобы остановить распространение чумы, собирались, например, не более и не менее как попросту сжечь целиком городок Динь(2) со всем его населением! В Лотарингии матери пожирали собственных детей, делясь между собою этой страшной пищей и установляя в этом отношении роковую очередь(3).
Прокаженные обладали печальным свойством вызывать особенный страх среди населения. Их обвиняли в отравлении источников и колодцев, совершаемом, будто бы, с целью отомстить обществу, изгонявшему их из своей среды.
Сколько судебных преступлений, не говоря уже о судебных ошибках, совершалось тогда исключительно под влиянием страха?
Другие парии человечества, евреи, также не раз служили предметом народного озлобления. Основанием для сожжения их целыми толпами было, например, бессмысленное обвинение их в том, что они, якобы, умышленно отравляют и заражают воздух зловредными миазмами. Можно смело утверждать, что главным основанием их систематического избиения была вовсе не столько религиозная или экономическая вражда, сколько именно тот безотчетный страх, который они внушали суеверному и робкому населению своей обособленной и скрытной жизнью.
Панический страх перед чарами мнимых волшебников по временам также охватывал огромные невежественные массы и являлся как бы отмщением за преследования, коим подвергались несчастные колдуны.
В сфере моральной имели место те же явления и с теми же последствиями. Страх перед 1000-м годом остается знаменитым в истории, хотя в данном случае он проявлялся не в насилиях, столь свойственных этому времени, а в охватившем все народы западной Европы мистическом настроении. В припадках набожности все преклоняли колена и, вознося к небу молитвы, благоговейно ожидали светопреставления, и в особенности обещанного после него воскресения мертвых и страшного суда, имевшего разрешить человечество от всех его земных страданий и печалей. Одним словом, не подлежит ни малейшему сомнению, что панический страх составлял характерную черту состояния умов средневекового общества.
С великой революцией во Франции вновь проснулась общественная паника, которая считалась, после эпохи Вольтера и Дидеро, навсегда погребенной во тьме веков.
Увы, этот факт, грубый, но неоспоримый, - налицо, и еще раз свидетельствует нам о том, что если насильственные революции с одной стороны даруют свободу рабам и снимают тяготы с плеч угнетенных и обремененных, то они же являются и моментами нравственного регресса толпы, общего упадка умственных и экономических сил страны и взрыва низменных и грубых инстинктов народных масс.
Невольно напрашивается поэтому вопрос: не достижимы ли были бы такие же благие результаты скорее и вернее и притом без всякого опасения какой-либо реакции, путем революций мирных и бескровных? На это мы с своей стороны можем дать лишь такой ответ: если подобные мирные перевороты и возможны, то разве только в северных странах, среди народов с холодным темпераментом, вроде североамериканцев или норвежцев; но они едва ли мыслимы для пылкой романской расы, которая лишь ступит на арену политической деятельности, как обыкновенно уже оглашает ее страстными, безумными криками, столь долго раздававшимися, например, в итальянских республиках, впредь до самого их падения(4).
Не подлежит во всяком случае сомнению, что во время революции страх играл во Франции весьма выдающуюся роль. Население постоянно терроризировалось всевозможными злодеями и разбойниками, нередко даже и существовавшими-то исключительно лишь в больной и возбужденной фантазии народа.
Центр Франции подвергся в это время своеобразной эпидемии, известной под названием "Великого страха" и в каждом почти городе повторялась приблизительно одна и та же история.
В какой-нибудь прекрасный вечер по городу проносился слух о приближении к его стенам несметных полчищ разбойников, отмечающих свой путь погромами и разрушением и оставляющими за собой лишь дымящиеся развалины...
Как внезапно в знойный день на безоблачной синеве неба вдруг появляется черная грозовая туча, так же растет и множится по городу подобный слух о близком нападении, наполняя сердца и умы мирных обывателей неописуемым ужасом. Кто-нибудь прибегает и клянется, что собственными глазами видел на пути, ведущем в город, всего лишь в каких-нибудь нескольких милях, столб пыли, поднятой, очевидно, ни чем иным, как надвигающимся отрядом. Другой уже убежден, что слышит звуки набата, доносящиеся из соседних деревень. Сомнений больше нет. Всем ясно, что через час-другой город подвергнется разгрому. Тотчас же все вооружаются. Ружья, штыки, пики, топоры и даже рабочий инструмент - все собирается, чтобы оказать отчаянное сопротивление врагу. Формируется милиция; наиболее отважные образуют передовой отряд, который уже спешит навстречу неприятелю...
Вернутся ли они, эти храбрецы?.. Тем временем, в томительном ожидании, женщины, дрожа от страха за участь своих детей, прячут в тайники, зарывают в землю наиболее ценное имущество. Проходит час, другой... Наступает ночь, увеличивая тревогу и смятение. По улицам проходят патрули, горят факелы, озаряя своим зловещим красным светом самые темные закоулки. Тем временем в город сбегаются толпами крестьяне из окружных селений, также охваченные паникой. Волоча, за собой свои скудные пожитки они спешат тоже укрыться за стенами города.
Полная картина города, готовящегося отразить приступ неприятеля - налицо. Но вот, высланный вперед отряд возвращается с известием, что он не видел нигде никаких разбойников. Страх начинает спадать и уменьшаться. Еще несколько дней и он исчезнет вовсе и снова по городам и весям послышится веселый звонкий смех и песня.
Овернь, Бурбонэ, Лимузен и Форэ подвергались в свое время таким огульным припадкам ничем необъяснимого "Великого страха". В некоторых селениях подобные эпизоды оставили более яркие воспоминания, чем даже всякие, самые крупные события революции, и создали в каждом крае свою эру. Долго потом говорили: "он родился в день "Великого страха", подобно тому, как в иных местностях считали, что такой-то родился "в день взятия Бастилии".
Эпидемия, ибо несомненно, что такую повсеместно возникающую, беспричинную панику только и можно сравнить с эпидемией, совершила круговое движение с северо-запада на юго-восток.
Она не пощадила ни Дофинэ, ни Эльзаса, ни Франшконтэ, ни Нормандии и Бретани, хотя в этих местностях она проявлялась с меньшей силой и регулярностью.
Не избежали ее даже и парижане. В ночь на 17 июля 1789 г. по городу вдруг пронесся слух, что какие-то вооруженные полчища подступают к Парижу со стороны Монморанси.
Паника мгновенно охватила все население, еще наэлектризованное бастильскими событиями, происходившими лишь за три дня перед тем. Звуки набата раздались одновременно во всех 60 приходах столицы Франции. Городская милиция выступает в отважную вылазку против ожидаемого неприятеля. Но единственным ее противником оказался застигнутый на городском выгоне... заяц, который и пал немедленно жертвой храбрости одного из защитников отечества. Обрадованный столь благополучным исходом похода, весь отряд рассыпался по огородам и полям, превратясь в мирных охотников. На звуки его выстрелов из города примчалась, однако, марш-маршем кавалерия, а за заставами построились резервы пехоты...
Мы впали бы в скучные повторения, если бы вздумали передавать на этих страницах все многочисленные эпизоды эпохи "Великого страха", тем более что, за малыми исключениями, все они удивительно сходны между собой. В эти дни, впрочем, не происходило никаких мятежных или преступных манифестаций, этому не способствовало всеобщее настроение. Дело ограничивалось обыкновенно тем, что организовывалась энергичная защита города, которая напрягала все свои силы, чтобы дать жестокий отпор мифическому врагу. Напротив, в 1792 году мы уже видим, что парижское население, которому угрожала двойная опасность: с одной стороны - внешняя война с Пруссией, а с другой - заговор аристократов, нашло более целесообразным сперва избавиться от домашних врагов, а затем обратиться всеми силами против иноземцев.
В деревнях и селениях паника "Большого страха" принимала еще более серьезные формы. Крестьяне отдельных поселков, сознавая свою малочисленность, чувствовали себя совершенно беззащитными от воображаемых нападений.
В их воображении бедствия, наносимые им фантастическими разбойниками, представлялись настолько неминуемыми, что с заходом солнца все окружающее принимало для них самые грозные и причудливые очертания.
Дрожа от страха при малейшем шорохе, они, точно дети, напуганные страшной сказкой, подозрительно вглядывались в темнеющие опушки лесов, озаренные лунным светом. Стоило какому-нибудь необыкновенному звуку нарушить ночную тишину, как тотчас же ужас овладевал всеми, даже наименее трусливыми из обывателей. "Достаточно было, - пишет Тэн, - какой-нибудь девушке, возвращавшейся вечером с поля, встретить пару незнакомых лиц, чтобы весь приход бросался искать спасения в ближайшем лесу, покидая дома и имущество на произвол судьбы. В ином случае поводом для всеобщего бегства бывал подчас простой столб пыли, поднятый проезжим дилижансом"(5).
Местные священники разрешали заранее свои паствы от всех грехов, как бы в виду близости светопреставления. Повсюду в конце июля и в первой половине августа 1789 г. страх порождает массу невероятнейших несообразностей, совершаемых обезумевшим крестьянством. Можно было подумать, что во Франции вновь возвратились мрачные и зловещие дни 1000-го года.
Каково же истинное происхождение этого "Великого страха" и где искать причины его возникновения?
Сущность этого явления стоит несомненно в тесной зависимости от многих чисто психологических факторов.
Прежде всего нельзя не признать, что в некоторых местностях страх имел отчасти уважительные основания в участившихся в это время грабежах и насилиях. Крайняя нищета населения, разоренного вконец двухлетним голодом, обусловленным неурожаем и бездарным управлением страной, и полная безнаказанность придорожных грабительских шаек, громивших господские дворы, немало благоприятствовали совершению той массы преступлений, которыми опозорена эпоха великой французской революции.
Мы говорим пока еще лишь об июле и августе 1789 года, когда разгром помещичьих замков и усадеб только что начинался.
В деревнях, где эти разорения уже успели совершиться, нельзя удивляться страху, охватившему население. Оно жестоким самосудом вымещало на мертвых каменьях дворянских замков столь долго переносимые им вековые неправды, а потом впадало в сомнение, страшилось кары и ответственности и изнывало от неизвестности, чем окончатся для него эти подвиги?
Вся Франция была покрыта толпами нищих и бродяг; известно, насколько опасается повсюду крестьянин этого элемента. В своих челобитных сельчане, наряду с жалобами на произвол помещиков, указывали также и на эту кочующую опасность, которая, поощряемая версальскими и парижскими событиями, становилась с каждым днем все более дерзкой и вымогательной. Скошенные жатвы и истоптанные нивы являлись прямыми последствиями набегов нищенствующих шаек, и знаменитые разбойники и грабители, число которых в устах молвы определялось многими тысячами, в действительности, конечно, были лишь человеческим отребьем, объединявшимся в шайки по 50, много - по 100 человек.
Тем более трудно объяснить, почему же перед ними возникал такой панический ужас? В иное время на них несомненно устраивались бы облавы, их травили бы повсеместно и ежечасно, как диких зверей, и никому другому, как именно им самим, пришлось бы искать спасения в лесах. Несомненно поэтому, что если разбойники и подавали ближайший повод к охватившей народ панике, то все же она имела в основе какие-нибудь другие, более глубокие психологические основания.
Весьма серьезные историки пытались объяснить столь повсеместное возникновение этих, по-видимому беспричинных, страхов умело руководимым какой-то таинственной рукой заговором против революции; предполагалось, что такое распространение паники должно было, якобы, иметь своей целью возвращение в руки свергнутого правительства утраченной им власти?
Этот заговор приписывался поочередно то двору, то Орлеанистам, то партиям Лафайета или Мирабо. Но все подобные предположения ни на чем не основаны и не выдерживают ни малейшей критики.
В самом деле, кто мог бы быть этим человеком, который, принадлежа к известной партии, обладал бы такой прозорливостью и тактичностью, таким знакомством с разнообразными местными условиями, такой беспредельной смелостью и огромным авторитетом и, наконец, таким богатством и значением, чтобы создать в совершенной тайне грандиознейший комплот, распространить его на все самые глухие углы государства и достигнуть повсеместно столь блестящих результатов? Если вспомнить только хотя бы о тех средствах сообщения, какими в то время располагала Франция, то становится прямо невероятным, чтобы один человек мог вызвать такое огромное, повсеместное и одновременное движение, не легкое даже и во времена электричества и пара(6).
На наш взгляд "Великий страх" был исключительно непосредственным продуктом душевного настроения революционного общества.
Оно было охвачено паникой именно потому, что освободившись насильственно от мрака, в котором его держало веками королевское самодержавие, оно было внезапно ослеплено озарившим его ярким светом свободы. Оно в первый момент как бы растерялось и, не чувствуя более над собой прежней железной руки, - остолбенело. В таком оцепенении не мудрено, что ему стали мерещиться на первых порах всякие даже несуществующие и фантастические страхи и опасности.
Революционное общество первого периода можно до некоторой степени сравнить с толпой школьников, убежавших тайком от воспитателя на ближайшее поле. Сперва они бегают, шалят, играют и шумно радуются минутной свободе... Но вот наступает вечер и детьми овладевает смутное чувство тревоги перед мраком неизвестного будущего. Еще немного и они трусливо жмутся друг к другу, испуганно переглядываясь между собой. Затем внезапно, изо всех сил, бросаются обратно в школу, где их ждет и выговор и даже наказание, но где они все-таки сознают себя, наконец, в полной безопасности. От этого, конечно, еще далеко до того, чтобы крестьяне и горожане 1789 года также скоро склонили свои головы обратно под иго деспотизма. Так думать - значило бы отрицать, что революция явилась неизбежным, естественным и даже вполне обдуманным результатом предшествующих, подготовивших ее событий, и допускать, что она была не более, как лишь случайным продуктом внезапного порыва.
В настоящее время имеется слишком много самых документальных доказательств для опровержения подобного предположения. Но разумеется тогда никто сразу не мог бы предсказать, до каких пределов дойдет ее развитие или предвидеть ее конечные результаты... Никто, может быть, тогда еще и не решался взглянуть открыто в глаза надвигавшейся опасности...
Стены Бастилии обрушились с таким адским грохотом, что его эхо гулко пронеслось до последней убогой хижины всей Франции. Самый темный селянин постиг в эту минуту, что свершилось что-то важное, великое, нарушившее надолго однообразное течение истории. Все прошлое рухнуло со всеми своими вековыми традициями и застигнутый врасплох таким крушением народ невольно спрашивал самого себя: что же даст ему ближайшее будущее, что принесет ему завтрашний день? Не станет ли этот день днем полного торжества анархии, днем победы толпы оборванцев и нищих, этой язвы страны, сдержать которую будет не в силах никакая власть?
Те кто считает, что "Великий страх" был именно такой боязнью имущих классов перед нарождающимся пролетариатом, что он был продуктом опасений, охвативших обеспеченную среду, которая начала сознавать, что революция из буржуазной превращается, силой вещей, в социальную, долженствующую неминуемо совершить огромный экономический переворот и переместить накопленные богатства из одних карманов в другие, едва ли назовет подобное толкование мистическим или фантастическим. Не подлежит очевидно сомнению, что всякий, кто обладал хоть малейшей пядью земли или вообще каким-либо достатком, не мог не опасаться, что босяки отнимут у него последнее достояние. Но мы все-таки, с нашей точки зрения, убеждены, что для возникновения и распространения в народе "Великого страха" должны были быть и действительно были, помимо всего, причины чисто психологического свойства.
Всеобщее, внезапно охватившее страну смятение слишком ясно характеризует душевное настроение толпы в 1789 году и дает точные указания на дальнейший рост этого настроения в близком будущем. Оно еще не влечет за собой пока ужасов, которыми сопровождались последующие "страхи", но уже дает основание их ожидать и предвидеть(7).
Позднее, например, в 1791 году, когда на празднике федерации в толпе вдруг распространились какие-то зловещие слухи, и под "алтарем отечества" нашли спрятавшихся каких-то двух человек, народ тут же расправляется с ними без суда и без милости(8). В мае 1792 года французские войска в Лилле, узнав о поражениях при Кьеврэне и Турнэ, открыто кричат об измене и ими, вместе с присоединившейся к ним чернью, овладевает чисто панический страх.
Они схватывают подвернувшихся им под руку генерала Теобальда Дильона, инженерного офицера Бертоа и умерщвляют их немедленно, без малейших оснований(9).
Даже якобинцами однажды овладел панический ужас. Распространился внезапно ни на чем не основанный слух, что зал заседаний клуба минирован и что с минуты на минуту он может взлететь на воздух. Была немедленно назначена комиссия для тщательного осмотра бывшего Яковитского монастыря(10), но она вскоре вернулась, заявив, что ничего подозрительного ею нигде не усмотрено.
Можно набрать бесконечное количество подобных же весьма характерных фактов, чисто психологического характера, относящихся к тому же времени. Одни из них построены на почве свойственного времени суеверия, другие на возраставшей с каждым днем подозрительности, неизбежной между противниками и соперниками, жадно вырывающими друг у друга кормило власти, сегодня следующими рука об руку по одному пути, а завтра готовыми оклеветать, уничтожить и растерзать друг друга.
Эта подозрительность, зарождающаяся на исключительно благоприятной революционной почве(11), с каждым днем разрастается, как ядовитое дерево, окутывающее страну непроницаемой тенью террора и ненависти, и порождает тоже "Великий страх" не только среди лиц, безучастных к событиям революции, но подчас даже в душах ее самых видных деятелей.
Ви переглядаєте статтю (реферат): «ЗАРАЗИТЕЛЬНОСТЬ СТРАХА» з дисципліни «Революційний невроз»