ДИПЛОМНІ КУРСОВІ РЕФЕРАТИ


ИЦ OSVITA-PLAZA

Матеріали для курсової

Головна » Матеріал » Мистецтво та мистецтвознавство » Фільм без інтриги

В СТОРОНУ КОМЕДИИ
22.04.2014, 17:47
Но прислушаемся к еще одному признанию Бабоч­кина: оказывается, светлые, жанровые, комедийные сцены фильма не были запланированы в их нынешнем *«Новый мир», 1964, № 10, стр. 78. 110 виде. В процессе съемок и монтажа они как бы сами собой вышли на передний край, а трагедийная линия оказалась несколько приглушенной. В самом деле, задуманный как трагедия, «Чапаев», конечно же, трагедией и остался. И все же — сколько раз во время его демонстрации в зрительном зале вспы­хивает смех. Наличие комедийной струи в вещах откровенного трагедийного накала — не новация последних дней. Общеизвестны почти анекдотические случаи, и среди них самый знаменитый — термин «комедия», цепляе­мый Чеховым почти к каждой из своих пьес, даже к тем, которые, как «Чайка», обрываются самоубийством главного героя. Обратимся к Феллини, как к одному из самых ин­тересных современных представителей обертонной дра­матургии. Мало того, что комическое и трагедийное сме­шалось в «Ночах Кабирии». Мало того, что «Бездельни­ки», один из первых фильмов Феллини, назывался комедией, а был, подобно чеховским пьесам, исполнен светлой, но щемящей лирики. Вот один из последних примеров: Феллини упрямо называет «8 1/2» комическим фильмом. А ведь драматический накал этого повество­вания так высок, что в одну особенно тяжелую минуту его герой тоже протягивает руку к револьверу. Отметим мимоходом, что комедию принято в самой общей форме делить на два основных рукава: комедия положений и комедия характеров. Пожалуй, ничего нет более далекого принципам обертонной драматургии, чем комедия положений. И, напротив, комическая струя вышеназванных произведений весьма близка именно принципам комедии характеров. Странность, необычность, чудаковатость персона­жей— вот что мы без труда находим в том и в другом случае. Причем странность эта — в костюме ли героя, в привычках его, в манере держаться, в излагаемых им 111 взглядах — странность особого порядка. Это не необыч­ность, скажем, романтического героя, озадачивающего нас своей исключительностью. Это, совсем напротив,— странность обычного. Да, именно странность обычного, рядового, повсе­дневного. Собственно, такая странность оказывается единственной формой, в которой повседневное может претендовать на внимание художника и зрителя.. Стран­ность эта — как бы индульгенция для обычного, как бы разрешение ему пробиться к зрителю. Странность эта — как бы особый миг повседневного, так сказать, празд­ничный его миг. Вниманием к забавной околичности, к занятной до­полнительной краске художник, с одной стороны, луч­ше постигает суть изображения явления, а с другой стороны, чуть-чуть его мистифицирует. Мистификация оказывается в данном случае кратчайшим путем к на­илучшему выражению сути. Если художник в этом сво­ем стремлении не знает границ, если он преувеличивает значение этой околичности, он закономерно приходит к карикатуре. Феллини часто упрекают в суровой гротесковости почерка, так что, например, в «Сладкой жизни» фигуры второго плана превращаются в галерею карикатур. — Это меня не смущает, — не раз и не два отвечал художник. — Карикатура предполагает моральное суж­дение о вещах. Отметим, что он начал свой творческий путь с пря­мого создания карикатур. В первые годы после освобож­дения Рима от фашистов он зарабатывал на жизнь шар­жами на американских солдат. Шаржи эти изготовля­лись за две-три минуты и потом отправлялись заокеан­ским родственникам вместе с самодельной грампластин­кой, на которой записывалась смешная абракадабра, рассчитанная на то, чтобы повеселить домашних. Сочи­нял абракадабру тот же Феллини. 112Не была ли эта оригинальная поденщина парази-тированием той одаренности Феллини, которая впо­следствии развернулась во всю ширь в фильмах этого мастера и которую Н. Зоркая очень точно назвала «абсолютным зрением», на манер абсолютного слуха у музыкантов? Вдвойне примечательно, что и Чехов пережил по­добный «карикатурный» период на самой заре своей творческой деятельности. Он тоже был поставщиком невзыскательного юмора, сотрудником «Будильника» и «Стрекозы», в сущности говоря, полубульварных из­даний. Больше того. Как зорко отметил А.Роскин, Чехов начал не с подражания, с чего полагается начинать каждому, даже самому большому художнику, а с па­родии. Пародия — это тоже подражание, но подражание особого рода, переосмысленное, целенаправленное, ко­гда предмет подражания взят не в виде нормы, а в виде чего-то неестественного, странного, от нормы как раз отклоняющегося. Пародия, собственно, всегда строится на противоре­чии как и что. Как берется от предмета пародии. Что, напротив, подкладывается из области, полностью этому предмету противопоказанной. Торжественным слогом, каким маститый бард повествует о героических вещах, вы заводите речь о вещах обыденных и безошибочно до­биваетесь своего: это противоречие, вызывая у слуша­телей улыбку, обнажает пустую велеречивость мэтра. Деформация стала путем к вычленению истины. Внешнее подобие чему-то, скрупулезное, как бы даже сконцентрированное подобие становится для па­родии средством разоблачения. Собирая по зернышку черты «средней» литературной продукции тех лет («Что чаще всего встречается в повестях, романах и т. д.» — первая опубликованная чеховская вещь) или изъясня­ясь Неповторимым слогом донского помещика Семи-Бу- 113 латова из села Блины-Съедены («Письмо к ученому соседу» — вторая опубликованная его вещь), Чехов не просто имитировал внешние черты явления, но и сгу­щал, концентрировал их — во имя разоблачения, раз­венчания того, что пряталось за ними. Теперь давайте представим себе: а нельзя ли при­способить средства пародии для противоположных це­лей? Это и будет обертонная драматургия. Пародия, направленная не на разрушение, а на утверждение предмета, противоречие что и как, не уни­жающее, а возвеличивающее, «разоблачение», оборачи­вающееся восхвалением, — вот основа обертонной дра­матургии. Станиславский рассказывает, что, наблюдая за про­исходящим на сцене, Чехов часто смеялся в тех случа­ях, когда, казалось бы, для смеха не было никаких оснований. Он смеялся не оттого, что происходящее было смешно, а оттого, что оно казалось ему очень вер­но, хорошо, чудесно переданным. Станиславский назы­вает это чертой «непосредственного и наивного воспри­ятия впечатлений», «смехом от удовольствия», который характерен только для самых непосредственных зрите­лей. Он вспоминает «крестьян, которые могут засмеять­ся в самом неподходящем месте пьесы от ощущения художественной правды». — Как это похоже! — говорят они в таких случаях. Смешно оттого, что верно! Смешно оттого, что по­хоже! Но и учитывая все это, Станиславский не переставал удивляться, с каким упрямством Чехов повторял, что МХАТ играет не то, что он написал, что он пишет ко­медии, а на сцене все время почему-то льются и льются слезы. — Но вот же, вот! — указывали ему. — Ведь вы же сами пишете: «плачет», «сквозь слезы»... 114 Действительно, в одном только первом действии «Вишневого сада» читаем: «плачет», «плачет», «сквозь слезы», «сквозь слезы», «вытирает слезы», «плачет» и снова «сквозь слезы». Но все дело в том, как плакать, или, точнее, как должны были восприниматься эти слезы зрителем. По мысли Чехова, эти слезы вовсе не должны были рождать у зрителя слезливый же отклик. И вот с этим Станиславский никак не мог согласиться. Даже автори­тетное мнение Горького о том, что МХАТ неверно ста­вит Чехова, захлестывая комедийную струю слезливой и тоскливой интонацией, не заставило Станиславского отказаться от привычной трактовки чеховской драма­тургии. Попробуем проникнуть в ход его рассуждений. О чем, собственно говоря, «Вишневый сад»? Или «Три сестры»? Или «Чайка»? О хороших и несчастных лю­дях. Причина их несчастья потеряла конкретные очер­тания: она растворена во всех обстоятельствах их жиз­ни. Сам жизненный порядок таков, что обрекает чело­века на тоску, на страдания, на бездеятельную мечта­тельность. Какая же тут может быть комедия? Комедия о том, как мучаются хорошие люди? Ведь не разобла­чить же этих людей намеревается автор, не унизить же их? Какой же тут может быть смех? Нет, реакция зрителя должна быть только такой: сочувствие, состра­дание, сопереживание. Совместный плач. А между тем именно смех-то и должен стать реак­цией зрительного зала. Чехов меньше всего похож на блаженненького служителя муз, не ведающего, что вы­лилось из-под его пера. Только смех, которого жаждал Чехов, это не привычно-комедийный смех. Не смех развенчания, а смех утверждения. Смех радости. Радо­сти оттого, как верно, как хорошо, как тонко схвачено. Радости оттого, что узнаешь хорошего человека через микроскопическую деталь, в которой он открывается 115 во весь свой рост и во всем своем объеме. Радости как реакции на противоречие как и что. Радости как резуль­тата пародии с обратным знаком. Такой же смех радости стоит в зрительном зале и на просмотре «Чапаева». Вот, вынужденный отвечать на прямой вопрос: «Василий Иваныч, ты за кого, за большевиков или за коммунистов?», Чапаев попадает в ситуацию, несвойственную, казалось бы, легендарно­му полководцу. Стремление скрыть свою растерянность, уйти от прямого ответа, предпринять этакий обходной маневр, схитрить — тоже, казалось бы, не характеризу­ют его с хорошей стороны. Иной уже готовится обли­чить художников, поставивших замечательного воена­чальника в такое положение. Но тут Чапаев разжимает уста и своим неповторимым тоном произносит: «Я за Интернационал». И мы смеемся, как те отмеченные Станиславским крестьяне, «от ощущения художествен­ной правды», от ощущения верности. Тут, конечно, не только как. Тут есть и что: удоволь­ствие от того, что наш герой нашелся, выкрутился из безвыходного, казалось, положения. Однако все дело в том, в какую сторону выкручиваться. Находка Чапаева должна бы, кажется, довершить развенчание героя. А она, напротив, возвеличивает его в наших глазах. Во дает! — говорит зритель из простодушных, восторженно покачивая головой. Оригинал! — вторит другой. Поистине неповторим!—заключает третий. Эта вот радость — оттого, что мы поняли неповтори­мость данного человека — как раз и лежит в основе механизма обертонной драматургии. Так поистине неповторим Сережа, герой фильма Г. Данелия и И. Таланкина. Так неповторимы обитате­ли маленького грузинского села из прекрасного фильма Т. Абуладзе «Я, бабушка, Илико и Илларион». Так не­повторим Гамлет — Смоктуновский.
Категорія: Фільм без інтриги | Додав: koljan
Переглядів: 341 | Завантажень: 0
Всього коментарів: 0
Додавати коментарі можуть лише зареєстровані користувачі.
[ Реєстрація | Вхід ]

Онлайн замовлення

Заказать диплом курсовую реферат

Інші проекти




Діяльність здійснюється на основі свідоцтва про держреєстрацію ФОП