ДИПЛОМНІ КУРСОВІ РЕФЕРАТИ


ИЦ OSVITA-PLAZA

Матеріали для курсової

Головна » Матеріал » Мистецтво та мистецтвознавство » Фільм без інтриги

КОРОЛЬ ЛИР И ДЯДЯ ВАНЯ
22.04.2014, 17:46
Сразу же после «Броненосца» Эйзенштейн присту­пил к работе над «Генеральной линией». Фильм вышел на экран под названием «Старое и новое». И нашлись два современника, увидевшие в фильме коллекцию «са­мых пошлых» и «омерзительных» стандартов: «1. Деревенский кулак, толстый, как афишная тумба, человек с отвратительным лицом и недобрыми, явно антисоветскими глазами. Его жена, самая толстая женщина в СССР. Отвра­- тительная морда. Антисоветский взгляд. Его друзья. Толстые рябые негодяи. Выражение лиц контрреволюционное. Его бараны, лошади и козлы. Раскормленные тва­- ри с гадкими мордами и фашистскими глазами». К этому следует добавить «стандарт положительно­го персонажа — худое благообразное лицо, что-то вроде апостола Луки, неимоверная волосатость и печальный взгляд»,— и в заключение — «венец стандарта: дере­венская беднота, изображенная в виде грязных идио­тов». Два эти современника — Илья Ильф и Евгений Пет­ров. «Конечно, — пишут они, — Эйзенштейн знал, что не все кулаки толстые, что их классовая принадлежность определяется отнюдь не внешностью. Знал он и то, что собрание ультрабородатых людей в одном месте не обя­зательно должно быть собранием бедноты. Несомненно, все это сделано намеренно. Картина на­рочито гротескна. Штампы чудовищно преувеличены. 92 Этим Эйзенштейн хотел, вероятно, добиться особенной «остроты и резкости и обнажить силы, борющиеся в де­ревне» *. Запальчивость этих строк объяснима. Дело в том, |что оружие сатириков и юмористов — выявление несо-ответствия: несоответствия формы и сути, внешнего и внутреннего, кажущегося и истинного. Величина и ха­рактер этого несоответствия как раз и производит, если верить ученым книжкам, комический эффект. Здесь же перед нами не только точнейшее соотнесение внутреннего с внешним, но даже и нереальное, условное, плакатное их тождество. Помните у Ленина замечание о том, что частное не есть общее, наряженное в одежды частного случая, что частное шире, богаче, многообразнее общего? Теперь задайтесь целью привести это частное в полное соответ­ствие с заключенным в него общим. Это будет путь обе­днения частного, и если вы добьетесь своего, — знаете, что окажется перед вами? Маска. Маска — как предел обобщения. Как символ. Как условный знак. Теперь продолжим высказывание Эйзенштейна об обертонном монтаже, оборванное нами в предыдущей главе: — Когда он является одновременно мыслью, еще не принявшей иной формы выражения, обертон начинает звучать образом куска. Еще шаг — и он прочитывается как «смысл» куска. Этого не следует забывать, но еще опаснее только об этом помнить! Здесь высшая точка встречается с... низшей: один «смысловой» монтаж — то есть только по смыслу сюжета, анекдотическому со­держанию куска, без учета комплекса всех остальных элементов и их совокупности — еще ничего общего с настоящим произведением искусства не имеет, сколько * И. Ильф и Е. Петров, Собрание сочинений в 5-ти томах, т. 2, М., Гослитиздат, 1961, стр. 463—466. 93 бы потуг ни предъявляли экранные явления, сверстан­ные по этому признаку. Совершенно так же, как... бес­смысленны произведения, сверстанные без учета смы­сла кусков в угоду всему иному! Итак, две опасности, два полюса: на одном — отсут­ствие обертонов, на другом — избыток. На одном — лишь «голый смысл», «главное», на другом — набор околичностей. Первое ведет к схеме. Второе — к абрака­дабре. Но ведь именно в нехватке обертонов и упрекают «Старое и новое» два сатирика. Их возмутило, что все персонажи фильма несут свою сущность в оголенном, удобном для обозрения виде. Помните у Чехова: Скажите, какое правительство в Турции? Известно какое. Турецкое. Здесь то же самое: Скажите, какая внешность у кулака? Известно какая. Кулацкая. А у бедняка? Само собой, бедняцкая. — А у середняка? А у подкулачника? А у предсель- совета? И так далее до бесконечности. Здесь что и как свя­заны железобетоном. Какая уж там диалектика, если как — это просто-напросто что, только прикинувшееся как, нарядившееся в одежды частного случая. Возможно ли такое искусство? Без сомнения. Больше того: разнообразие оберто­нов — это завоевание сравнительно недавнего прошлого. Мы говорили об эволюции отношения драматурга к подробностям: их мало у Софокла, побольше у Шекспи­ра и очень много у Чехова. Процесс накопления оберто­нов— это другой аспект той же самой эволюции. Вот царь Эдип, Убийца своего отца, муж своей мате­ри, спаситель Фив от вещуньи Сфинкса, мудрый прави-94 тель города в течение многих лет, он, прослышав о сво­их грехах, совершенных по неведению, убедившись в проклятии богов и в том, что стал позором родной зем­ли, в гневе ослепляет себя и добровольно отправляется в изгнание. Что и говорить, натура недюжинная. В специальной литературе мы найдем философское осмысление этого образа, образа, как видим, редкой насыщенности. И вся сущность Эдипа раскрылась перед нами в це­пи его поступков. Нас поражает, удивляет, удручает, восхищает, ввергает в состояние катарсиса именно то, что случилось с ним, то, что он совершил в таких-то и таких-то обстоятельствах. Подноготная Эдипа этими поступками вскрыта полностью. Она ими исчерпана. Но на нынешний взгляд в Эдипе маловато индиви­дуального. В его характерности маловато обертонов. Он недостаточно этот, если вспомнить слова Гегеля. Внут­ренняя задача художника, система избранных им средств не требовали этих дополнительных тонов и да­же исключали их. В границах избранной Софоклом по­этики поступок — точнейший и исчерпывающий экви­валент человеческой сущности. В наши дни характеристики древних уже недоста­точно. Это отметил еще Энгельс. Мы привыкли к его словам, а между тем они способ­ны вызвать удивление. — Как — недостаточно? Да ведь театры всего мира и по сей день ставят древнегреческих авторов! И зри­тель не ропщет! Кушает да похваливает! Мы воспринимаем эти трагедии не так, как их вос­принимал древнегреческий зритель. Скудость оберто­нов оборачивается сегодня особого рода характерностью. Древнегреческий зритель просто-напросто не замечал котурнов и резонаторов — для него они не были услов­ностью. У нас же котурны и резонаторы — даже если 95 они остаются метафорическим обозначением стиля, ключа постановки — придают всему зрелищу неповто­римое своеобразие. Вот не очень точная аналогия: человек, решивший в наши быстробегущие дни обходиться услугами сол­нечных часов, наверное, очень мало преуспеет, не прав­да ли? Но все мы, когда представится случай, непрочь постоять у дряхлой, выщербленной плиты, полюбопыт­ствовать, что там показывает стрелка-тень, с тем, од­нако, чтобы тут же сверить эти данные с показаниями циферблата, мирно тикающего на левой руке. Сравнением, постоянным сравнением необычного для нашего глаза зрелища с тем, что распространено в наши времена как норма драматического истолкования характера, — вот чем подкрепляется наше восхищение пьесами древних корифеев. Но, конечно, с этим ветхим инструментарием не под­ступишься к задаче изваять характер современника. Впрочем, сто лет тому назад такие попытки были до­вольно часты. К одной из них как раз и относится вто­рая знаменитая сентенция Энгельса: — На мой взгляд, личность характеризуется не только тем, что она делает, но и тем, как она это де­лает. Речь шла о пьесе «Франц фон Зикинген». Характер­ность героев этой пьесы измерялась только по одной шкале, шкале поступков, шкале что. Драматург подхо­дил к герою по принципу: сделал — не сделал, совер­шил— не совершил, совершил хорошее — совершил не­хорошее. Этакий анкетный подход: был, не был, не име­ет, не привлекался... А ведь каждое из этих был — не был имеет тысячи оттенков, идущих от своеобразия дан­ного случая в общем однотипном ряду. Энгельс объяснил увлеченному автору, что его пер­сонажи станут объемными только в том случае, если он воспользуется второй шкалой, шкалой как. Их сопо-96 ставленй, как сопоставление оси абсцисс и оси ординат (по одной из них откладываются поступки, а по дру­гой— индивидуальное самочувствие человека внутри каждого из этих поступков), позволяет вычертить фи­гуру персонажа с необыкновенной точностью, выпук­лостью, убедительностью. Обычно, говоря о многомерности характера, указы­вают на Шекспира. Так поступил и Энгельс. Так за мно­го лет до него поступил и Пушкин. Ведя речь об огра­ниченности Мольера, он противопоставил всегда одно­значному Тартюфу Шейлока, у которого доминанта ха­рактера вовсе не исключает, но даже предполагает до­полнительные краски. Классицисты, копировавшие поэтику антиков, уже откровенно распрямляли, упрощали человеческую ха­рактерность, сводили ее к одной, заведомо выпячивае­мой черте, начисто отбрасывая все остальное. Отсюда неизбежная статичность их персонажей: как здесь в точности соответствует что. Шекспировские характеры, напротив, всегда в динамике, ибо их как всегда в проти­воречии с их что. Противоречие это диалектично: оно-то как раз и порождает движение, становление характера. Противоречие это может рождать комедийный эффект, но способно и к иной эмоциональной окраске. Все решают дозы, качества, способ проявления про­тиворечия. Недавно в английской прессе с горячностью коммен­тировалась дерзость популярного молодого драматурга, который объявил, что «Гамлет» — хорошая пьеса, но она только выиграла бы, не будь в ней истории с при­зраком. Вряд ли стоило особенно гневаться. Бесцеремонное это заявление — по сути своеобразный комплимент «дедушке Шекспиру». Молодой драматург без разду­мий принимает «Гамлета» в современный театр, и толь­ко некоторые излишества интриги его смущают. 97 А с интригой отношения у Шекспира вовсе не так безоблачны, как кажется на первый взгляд. Она помо­гает ему, столкнув героев в острейших коллизиях, вы­плеснуть в накале страстей истинную сущность их ха­рактеров. Но она же и мешает ему, навязывая всякого рода машинерию, традиционные для драматургии того времени сцены погонь и поединков, явления призраков, раскручивание механизма злодейских козней. Прислушаемся к авторитетному голосу Бориса Пас­тернака, много переводившего Шекспира: «В начальных и заключительных частях своих драм Шекспир вольно компонует частности интриги, а потом так же, играючи, разделывается с обрывками ее нитей. Его экспозиции и финалы навеяны жизнью и написаны с натуры, в форме быстро сменяющих друг друга кар­тин с величайшею в мире свободой и ошеломляющим богатством фантазии. Но в средних частях драм, когда узел интриги завя­зан и начинается его распутывание, Шекспир не дает себе привычной воли и в своей ложной старательности оказывается рабом и детищем века. Его третьи акты подчинены механизму интриги в степени, неведомой позднейшей драматургии, которую он сам научил сме­лости и правде. В них царит слепая вера в могущество логики и то, что нравственные абстракции существуют реально. Изображение лиц с правдоподобно распреде­ленными светотенями сменяется обобщенными образа­ми добродетелей и пороков.. Появляется искусственность в расположении поступков и событий, которые начина­ют следовать в сомнительной стройности разумных вы­водов, как силлогизмы в рассуждении». И затем еще определенней: «Четыре пятых Шекспи­ра составляют его начала и концы. Вот над чем смея­лись и плакали люди. Именно они создали славу Шек­спира и заставили говорить о его жизненной правде в противоположность бездушию ложноклассицизма. 98 Но нередко правильным наблюдениям дают непра­вильные объяснения. Часто можно слышать восторги по поводу «Мышеловки» в «Гамлете» или того, с какой железной необходимостью разрастается какая-нибудь страсть или последствия какого-нибудь преступления у Шекспира. От восторгов захлебываются на ложных осно­ваниях. Восторгаться надо было бы не «Мышеловкою», а тем, что Шекспир бессмертен и в местах искусственных. Восторгаться надо тем, что одна пятая Шекспира, представляющая его третьи акты, временами схемати­ческие и омертвелые, не мешает его величию. Он живет не благодаря, а вопреки им» *. Припомним, что и Эйзенштейн противопоставлял Шекспира Бену Джонсону. Последнего великий ре­жиссер считает чистым представителем трагедии интриги. У Шекспира же — рядом с интригой, за ней, вне ее — Эйзенштейн находит черты, родственные поэтике... Че­хова! Это замечание кажется странным только на первый взгляд. Ведь действительно Шекспир — середина того пути, которому Эсхил и Софокл — начало, а Чехов (по­ка что) вершина. У Шекспира первого поступок пере­стал исчерпывать сущность персонажа. Он первый бе­рет человека тоньше, глубже, внутри его поступка, в смене настроений, в многомерности, в многоликости, в противоборстве желаний и нежеланий, в незавершенно­сти этого противоборства на протяжении одной только сцены или одного акта. И когда мы чествуем Чехова как великого реформатора сцены, уместно почаще вспоми­нать и о новаторских опытах его далекого предшест­венника. Кстати, Эйзенштейн не первым сопоставил два этих имени. До него это делал Лев Толстой, решительно объ- 99 * Сб. «Литературная Москва», вып. 1, М., Гослитиздат, 1956, стр. 799—800. являвший, что один из них пишет ужасно, а другой — еще хуже. Подробно, сцену за сценой, разобрав «Короля Лира», Толстой воздал хвалу анонимному предшественнику Шекспира по разработке того же сюжета: дошекспиров-ская пьеса о Лире превосходит будто бы трагедию и по своим художественным достоинствам и по нравствен­ному значению. Нравственное ее значение, впрочем, исчерпывается откровенно дидактической задачей: раз­жалобить зрителя зрелищем страданий хорошего отца от козней нехороших дочек. Отступление от этой «определенности» Толстой вме­няет в вину Шекспиру. Он отказывается видеть, что, потеряв наивную слаженность и симметричность пер­воисточника, приобретя сцены, не продиктованные вро­де бы прямой необходимостью логики действия, траге­дия Шекспира обогатилась психологической глубиной, осмыслением значительных социально-философских идей, что сюжет о разделе королевства стал основой для произведения о распаде общества. Точно так же и пьесам Чехова Толстой обращает упрек в «неопределенности». — Где тут драма? В чем она? Пьеса топчется на од­ном месте. Что ему нужно? — Речь шла об Астрове.— Тепло, играет гитара, славно трещит сверчок. А он хо­тел сначала взять чужую жену, теперь о чем-то меч­тает... И все это говорится по адресу «Дяди Вани», вещи почти трагического накала! Толстой отказывался видеть драму в ситуации, ли­шенной внешних драматических обстоятельств. Отсут­ствие тоновых сопоставлений позволяет ему высокомер­но отмахнуться от сопоставлений оберточных. Оглянемся на пройденный путь. У Софокла динами­ка что сопровождалась ограниченным, статичным как. Шекспир сочетает динамику того и другого. У Чехова 100 статично как раз что, зато именно как живет кипучей, динамичной, бьющей ключом жизнью. В условиях его I поэтики именно как — не тоновая, а обертонная сущ- ность происходящего — становится средством разверты- вания драматического конфликта.
Категорія: Фільм без інтриги | Додав: koljan
Переглядів: 332 | Завантажень: 0
Всього коментарів: 0
Додавати коментарі можуть лише зареєстровані користувачі.
[ Реєстрація | Вхід ]

Онлайн замовлення

Заказать диплом курсовую реферат

Інші проекти




Діяльність здійснюється на основі свідоцтва про держреєстрацію ФОП